nl

Сегодня, 15 октября – день рождения двух поэтов, чьи имена знакомы каждому. Михаил Лермонтов и Фридрих Ницше. Так случилось, что эти двое связаны не только общей датой рождения, но и общим поэтическим полем. Образы двух поэтов часто оказывались сходными, и это давало повод многим российским философам и литераторам усматривать в их текстах сходство мировоззренческое…

Первым об этом сходстве заговорил Владимир Соловьев. В своей знаменитой статье-лекции «Лермонтов» он прямо утверждал, что Михаил Юрьевич – предшественник Ницше. Текст Соловьева с этого и начинается:

«Произведения Лермонтова, так тесно связанные с его личной судьбой, кажутся мне особенно замечательными в одном отношении. Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать «ницшеанством», — по имени писателя, всех отчетливее и громче выразившего это настроение, всех ярче обозначившего это направление».

Вслед за Соловьевом в эту виртуальную нить, протянутую им между Лермонтовым и Ницше, стали пристально вглядываться другие. Этой темы касались и Мережковский, и Белый, и Айхенвальд, и Гершензон, и Розанов, и «беспросветно умный» (по иронической характеристике Розанова) Лев Шестов. И много кто еще.

К концу XIX, началу XX века нить между лермонтовским «демонизмом» и сверхчеловеческим ницшеанским под влиянием всех этих взглядов и вглядываний окрепла до плотности струны и натянулась до предела. А потом еще весь XX век резонировала странным навязчивым звуком…

Например, Александр Кривомазов в своих воспоминаниях об Арсении Тарковском рассказывает:

«Как-то мимоходом сказал ему, что подумал о возможном влиянии на его стихи, мировоззрение и мироощущение идей Ницше о сверхчеловеке, возможном влиянии романа Гамсуна «Пан».

Он был в гневе (кажется, единственный раз видел его в таком состоянии):

— Какой Ницше? Какой Гамсун? Зачем мне нужно все их многословие и посредничество переводчиков? За сто лет до них — с недосягаемой для них краткостью, художественностью и силой мысли — все это сказал на чистейшем русском языке наш бедный юный Миша Лермонтов! Как Вы можете этого не знать? Стыдитесь! Читайте!!!

Он сверхсильно заволновался и заплакал…»

Не будем сейчас вдаваться в подробности этого уже совсем отзвучавшего дискурса. Не будем говорить о нюансах философии Ницше и о том, какие переклички с мировоззрением Лермонтова можно в этих нюансах расслышать, а какие нельзя. Не будем и о мнимых сходствах их трагических биографий.

Лучше вспомнить, собственно, о том главном, что они делали. О поэзии. И сойтись на том, что никакой другой связи между Лермонтовым и Ницше, кроме энерго-поэтической, не было. И что обнаружение между этими поэтами любого идейного и идеологического сходства – лишь следствие попыток рассматривать поэзию как нечто, на базе чего можно выстроить систему (социальную, политическую, морально-этическую, любую другую). Конечно, из такого слишком лобового («утилитарного», как говорили в XIX веке) подхода к поэтическим образам не может выйти ничего путного. (В лучшем случае получится какая-нибудь ерунда, а в худшем – трагедия; примеры и того, и другого долго искать не потребуется).

О том, почему это так, хорошо сказал, например, Розанов. В статье «М.Ю. Лермонтов (к 60-летию кончины)» он пишет о Гоголе (а заодно и о Лермонтове, а, впрочем, конечно, и о любом настоящем поэте – в том числе и о Ницше), что его тексты вообще-то не от мира сего и ничего общего не имеют со знакомой нам всем повседневностью.

«Протираем глаза и спрашиваем себя, о чем речь? где движется рассказ и где рассказчик? Да рассказчик — малоросс, все это видавший, но грезит-то он о совсем другом мире, никем не виденном, и грезит так беззастенчиво, точно в самом деле потерял сознание границы между действительностью и вымыслом или не обращает никакого внимания на то, что мы-то, его читатели, уж конечно знаем эту границу и остановим автора. Перед нами сомнамбулист».

И вот еще чуть ниже, тоже о Лермонтове с Гоголем:

«Один писатель взял «Днепр», и другой — «Петербург», взяли реальные предметы, но тотчас они почувствовали или какое-то отвращение, или скуку к теме; надпись, заголовок — остались: «Днепр», «Петербург»; но уже в их голове зашуршали какие-то нисколько не текущие из темы мысли, о которых Лермонтов оставляет даже след в стихотворении: «грешных снов неясные слова», «следы роковые роковых событий», «голубые звезды»,— и смело, мужественно, беззастенчиво в отношении к читателю оба унеслись, в рисовку картин неправдоподобных».

Множество примеров такого сомнамбулизма можно найти и у Ницше. Да вся почти его философия это набор ярких поэтических грез, которые далеко не всегда укладывались в какую-то определенную философскую систему и которые часто бывали истолкованы современниками и потомками как-то очень по-своему (так по-своему можно интерпретировать разве что музыку).

Розанов, кстати, философию Ницше философией вообще не считал, а склонен был видеть в нем только хорошего поэта:

«Стрелка попорченных часов может делать какие угодно любопытные движения, но она не может показывать время; Ницше, в течение 14 лет медленно сходивший с ума (наследственная болезнь) и в эти именно годы написавший свои сочинения, мог написать в них много любопытного, но все это любопытное имеет тот недостаток в себе, что оно – не истинно. <…> Заблуждаться же можно многими способами, на многие манеры, и между ними есть тот, который нашел Ницше и который зовут, без всякого на то права, его «философией».

Понятно теперь, почему Шестов, по мнению Розанова, — «беспросветно умен». Шестов-то, в отличие от Розанова, считал философию не «истиной», а только «исканием истины» и в связи с этим выдавал философии вечную индульгенцию, снимал с философии всяческую ответственность за неправильно понятые кем-то философские концепции и идеи и за последствия этого превратного понимания. «Требовать от философии, чтобы она дала отчет за каждую жертву истории! Да разве это ее дело?!», — писал Шестов.

Понятно, что философия, как и поэзия, – это область грез и удел тех, кто способен впадать в состояние «сомнамбулиста». Но есть некоторая граница: поэзия может и даже, по словам Пушкина, «должна быть немножечко глуповатой», а философия – стремиться к мудрости.

Поэт это шаман, спустившийся с небес и пляшущий, подобно пьяному, одержимому Дионисом духовидцу. Философ же стремится обуздать в себе это экстатическое дионисийство, перевести его в новое качество…

Гершензон предложил как-то говорить о Лермонтове словами Белинского о Пушкине: Лермонтов «принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произносит о них свое суждение…» Ницше, очевидно, тоже принадлежит к таким явлениям. Но «произносить свои суждения» о поэтах и их образах и делать попытки перенести сомнамбулические образы в обыденную социально-политическую плоскость (с которой эти образы имеют столько же общего, сколько Петербург Лермонтова с Петербургом Николая I или Валентины Матвиенко), это дело неблагодарное: уже много раз пытались, а получалась не очень.

Так что давайте просто читать их стихи и находить забавные переклички, иногда выявляющие коренное несходство двух гениев. Вот, например, Лермонтов: «Смотреть до полночи готов / На пляску с топотом и свистом / Под говор пьяных мужичков». Но Ницше: «Пока Заратустра так говорил, кто-то крикнул из толпы: “Мы слышали уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!”. И весь народ начал смеяться над Заратустрой. А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за свое дело».

Сегодня у Ницше и Лермонтова – день рождения. Пляшите, шаманы! «А еще лучше: встаньте-ка также и на голову»…

специально для «Частного Корреспондента»

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: